Мой первый сценарий

Беня Крик, король Молдаванки, неиссякаемый налетчик, подошел к столу и посмотрел на меня. Он посмотрел на меня, и губы его зашевелились, как черви, раздавленные каблуками начдива-восемь.

— Исаак, — сказал Беня, — ты очень грамотный и умеешь писать. Тк умеешь писать об чем хочешь. Напиши, чтоб вся Одесса смеялась с меня в кинематографе.

— Беня, — ответил я, содрогаясь, — я написал за тебя много печатных листов, но, накажи меня бог, Беня, я не умею составить сценариев.

— Очкарь! — закричал Беня ослепительным шепотом и, вытащив неописуемый наган, помахал им. — Сделай мне одолжение, или я сделаю тебе неслыханную сцену!

— Беня, — ответил я, ликуя и содрогаясь, — не хватай меня за грудки, Беня. Я постараюсь сделать, об чем ты просишь.

— Хорошо, — пробормотал Беня и похлопал меня наганом по спине.

Он похлопал меня по спине, как хлопают жеребца на конюшне, и сунул наган в неописуемые складки своих несказанных штанов.

За окном, в незатейливом небе, сияло ликующее солнце. Оно сияло, как лысина утопленника, и, неописуемо задрожав, стремительно закатилось за невыносимый горизонт.

Чудовищные сумерки, как пальцы налетчика, зашарили по несказанной земле. Неисчерпаемая луна заерзала в ослепительном небе. Она заерзала, как зарезанная курица, и, ликуя и содрогаясь, застряла в частоколе блуждающих звезд.

— Исаак, — сказал Беня, — ты очень грамотный, и ты носишь очки. Ты носишь очки, и ты напишешь с меня сценарий. Но пускай его сделает только Эйзенштейн. Слышишь, Исаак?

— Хвороба мне на голову! — ответил я страшным голосом, ликуя и содрогаясь. — А если он не захочет? Он работает из жизни коров и быков, и он может не захотеть, Беня.

— …в бога, печенку, селезенку! — закричал Беня с ужасным шепотом. — Не выводи меня из спокойствия, Исаак! Нехай он крутит коровам хвосты и гоняется за бугаями, но нехай он сделает с моей жизни картину, чтоб смеялась вся Одесса: и Фроим Грач, и Каплун, и Рувим Тартаковский, и Любка Шнейвейс.

За окном сияла неистощимая ночь. Она сияла как тонзура, и на ее неописуемой спине сыпь чудовищных звезд напоминала веснушки на лице Афоньки Вида.

— Хорошо, — ответил я неслыханным голосом, ликуя и содрогаясь. — Хорошо, Беня. Я напишу с твоей жизни сценарий, и его накрутит Эйзенштейн.

И я пододвинул к себе стопу бумаги. Я пододвинул стопу бумаги, чистой, как слюна новорожденного, и в невообразимом молчании принялся водить стремительным пером.

Беня Крик, как ликующий слепоглухонемой, с благоговением смотрел на мои пальцы. Он смотрел на мои пальцы, шелестящие в лучах необузданного заката, вопиющего, как помидор, раздавленный неслыханным каблуком начдива-десять.

Юрий ОЛЕША

Раскаянье

Директору треста пищевой промышленности,

члену общества политкаторжан Бабичеву

Андрей Петрович!

Я плачу по утрам в клозете. Можете представить, до чего довела меня зависть.

Несколько месяцев назад вы подобрали меня у порога пивной. Вы приютили меня в своей прекрасной квартире. На третьем этаже. С балконом.

Всякий на моем месте ответил бы вам благодарностью.

Я возненавидел вас. Я возненавидел вашу спину и нормально работающий кишечник, ваши синие подтяжки и перламутровую пуговицу трикотажных кальсон.

По вечерам вы работали. Вы изобретали необыкновенную чайную колбасу из телятины. Вы думали о снижении себестоимости обедов в четвертак. Вы не замечали меня.

Я лежал на вашем роскошном клеенчатом диване и завидовал вам. Я называл вас колбасником и обжорой, барином и чревоугодником.

Простите меня. Я беру свои слова обратно.

Кто я такой? Деклассированный интеллигент. Обыватель с невыдержанной идеологией. Мелкобуржуазная прослойка.

Андрей Петрович! Я раскаиваюсь. Я отмежевываюсь от вашего брата. Я постараюсь загладить свою вину. Я больше не буду.

У меня неплохие литературные способности. Дайте мне место на колбасной фабрике. Я хочу служить пролетариату. Я буду писать рекламные частушки о колбасе и носить образцы ее Соломону Шапиро.

Это письмо я пишу в пивной. В кружке пива отражается вселенная. На носу буфетчика движется спектральный анализ солнца. В моченом горохе плывут облака.

Андрей Петрович! Не оставьте меня без внимания. Окажите поддержку раскаявшемуся интеллигенту.

В ожидании вашего благоприятного ответа, остаюсь уважающий вас

Николай Кавалеров.

Р. S. Мой адрес:

Здесь, вдове Аничке Прокопович — для меня.

Анатолий МАРИЕНГОФ

Вранье без романа

(Отрывок из невыходящей книги

Аркадия Врехунцова «Октябрь и я»)

Как сейчас помню, была скверная погода. Дождь лил как из ведра. Мы собрались в квартире старого журналиста и пили водку, настоянную на красном перце.

За окном бухали пушки, татакали пулеметы и раздавались частые ружейные выстрелы. Это был день Великой Октябрьской революции.

О, я хорошо познал всю прелесть восстаний, огненную красоту штурмов, непередаваемую музыку боев и сладость победы!

Как сейчас помню, я всей душой стремился на улицу, но, к сожалению, на мне было легкое осеннее пальто, и я боялся простудиться.

Тогда же я сказал историческую фразу:

— В октябре 1917 года я не вышел на улицу для того, чтобы в октябре 1927 года вышли на улицу мои произведения!

В тот же вечер я сказал свою вторую историческую фразу:

— Можно не участвовать в Отечественной войне и написать «Войну и мир». Можно не участвовать в 1917 году в штурме Зимнего дворца и говорить в этом дворце в 1922 году вступительные слова к кинокартинам.

События разворачивались с головокружительной быстротой.

Как сейчас помню, Ленинград переживал тревожные дни. Юденич подступал к городу. Утром ко мне ворвался встревоженный и взволнованный мой друг, известный литератор Юрий Абзацев, и сразу ошеломил меня, сообщив, что во всем городе он не достал ни одной бутылки водки. В этот исторический день мы были трезвы. Что делать? Величие гражданской войны не обходится без жертв.

Тогда же я под свежим впечатлением написал поэму «Алкогольный молебен», которую в 1922 году издал в Таганроге в типографии Совнархоза.

Дальнейшие события разворачивались с еще более головокружительной быстротой: мы к вечеру нашли водку.

Сережа Говорков, этот светлый юноша, погибший впоследствии во время гражданской войны (в «Стойле Пегаса» в Москве ему проломили бутылкой голову), достал бутылку водки, и под буханье пушек, татаканье пулеметов и частые ружейные выстрелы мы распили ее во славу русской литературы.

Светлые, незабываемые минуты! Я окунулся в события с головой. В качестве инспектора конотопского унаробраза, куда я переехал из голодного Петрограда, я повел бешеную работу, по 24 часа в сутки бегая по всем учреждениям за получением пайков.

Кому из участников гражданской войны не знакомы муки творчества тех незабываемых дней? Но из всех мук творчества самая незабываемая — овсяная. Действительно, эта мука, в отличие от крупчатки, не один месяц портила мой желудок.

Но что делать? Величие эпохи обязывает.

Тогда же я написал свою вторую революционную поэму — «Мимозы в кукурузе», изданную конотопским упродкомом в количестве 85 экземпляров: 80 именных и 5 нумерованных, в продажу не поступивших.

Эпоха обязывает!

Я снова окунулся в водоворот событий. Как сейчас помню тяжелые незабываемые дни голода. Для того чтобы пообедать, мне, работавшему уже в качестве редактора захолустинской газеты «Красная вселенная», приходилось затрачивать массу энергии для получения спирта на технические надобности, как, например, промывка шрифтов и — горла.